Как тяжело жил он смолоду, сколько нужды перенес, сколько узнал лишений… До революции он никогда не мог жить так, как хотел; профессия летчика, которая в дни молодых мечтаний казалась ему освобождением от мелкой зависимости и хозяйского гнёта, обернулась другой стороной: ему так и не дали полностью развернуть свои летные способности.
С радостью вспомнил Быков день, когда забастовал вместе с рабочими на авиационном заводе в Петербурге. С того времени выделили его питерские рабочие из летной среды, полюбили по-настоящему, считали своим. Да собственно говоря, чем отличался он от хорошего, квалифицированного рабочего? Разве тем только, что так часто рисковал жизнью…
Чем больше он думал, тем ясней чувствовал, как закономерен был его жизненный путь, как правильно было новое назначение… Да, он жизни не пощадит, чтобы его отряд добился успеха, участвуя в выполнении плана победы под Царицыном…
За последние месяцы часто доводилось Быкову встречаться с людьми, лично знавшими Ленина и Сталина. С какой жадностью слушали рассказы этих счастливцев бойцы и командиры! В личном общении с великими вождями социалистической революции простые, рядовые люди находили ответы на волновавшие их вопросы, эти встречи давали возможность с особенной силой ощущать кровную связь широких народных масс с молодым Советским правительством.
Сегодняшнюю встречу со Сталиным на всю жизнь запомнил Быков. Он понимал, конечно, что без совета с Григорьевым не решится беспокоить Сталина своими просьбами, что собственными силами будет стараться выполнить порученное ему дело. Но одна мысль о том, что Сталин пригласил его заходить в штаб, если будет нужна помощь в работе, окрыляла и воодушевляла летчика. Быков понимал отныне, что в общем героическом усилии народа будет всегда учитываться и то, что свершат в боях летчики его отряда…
Через 20 лет
Два человека сели в автомобиль у Ярославского вокзала. Оба широкоплечие, седоусые, с медленной повадкой бывалых людей, и под старость уверенных в своей силе, они попросили шофера включить радио. Автомобиль свернул в переулок, выехал в широкий обсаженный низкими кустами проезд и помчался дальше по вечерним чуть тронутым желтым тлением ранней осени бульварам Москвы.
Радио сообщало о близком окончании большого арктического перелета. Отряд летчика Толубеева возвращался в Москву после полугодового отсутствия. «За это время было сделано около тридцати тысяч километров», — передавал радист флагманского самолета Иван Быков. Его басовитый голос ненадолго ослабел, словно приглушенный далекой волной, но через мгновение ехавшие в автомобиле снова услыхали повествование о пути воздушного отряда, пролетавшего над горами Урала.
На площади Свердлова, у большого перекрестка, произошла задержка движения, и автомобиль долго стоял в длинной очереди легковых машин, растянувшейся на десятки метров вдоль тротуаров. Таким же длинным хвостом тянулись когда-то по площади извозчичьи пролетки в зеленоватые осенние вечера, озаренные косым светом скупых фонарей, и сидевшие в машине невольно разговорились о давнем дне 1910 года. Тогда они уезжали из Москвы в трудную гастрольную поездку по провинции, — в захолустных губернских и уездных городах все газеты извещали о показательных полетах первых русских летчиков.
— Сколько же лет прошло с той поры? — тихо спросил тот, который выглядел постарше, лысый великан в военной гимнастерке, туго перетянутой лакированным ремнем.
— Двадцать восемь, — ответил его спутник, сухой, подтянутый, в синем габардиновом плаще, в высоких охотничьих сапогах, еще забрызганных болотной грязью.
Они снова замолчали, как люди, давно уже привыкшие друг к другу и давно переговорившие обо всем, что могло интересовать обоих, а голос диктора, побеждая вечерние шумы города, опять сообщал о перелете.
Сквозь сетку лениво падавшего дождя открывался широкий простор. Низким казалось теперь здание бывшего Дворянского собрания возле новых огромных домов, и добротные колонны манежа выглядели старомодно среди разлета площади, на которую вбегал длинный голубоватый троллейбус.
По дороге в Усачевку, проезжая по старым, внезапно расширившимся улицам, по местам, где чуть ли не с прошлого столетия еще сохранялись деревянные дома, друзья не уставали удивляться переменам, происшедшим в городе за месяц, проведенный Быковым в отпуску, в глухих вологодских лесах.
— Может, проедемся попросту по Москве? — предложил Тентенников. — Лена лишний часок подождет, право. Зато очень уж хорошо прокатиться. К тому же такие вечера нынешней осенью бывают не часто.
Он так же, как и прежде, по-нижегородски налегал на «о», но голос его стал еще гуще, басовитее, и хрипота появилась в нем — память давней простуды.
— Прокатимся, — согласился Быков, и они попросили шофера свернуть к Москве-реке.
Было по-особенному приятно встретиться в этот вечер, и то, что они видели теперь, проезжая по московским улицам, радовало обоих.
Теплоходы шли по Москве-реке, а там, вдалеке, начиналось Московское море, и лодки, и гранитные ступени, сбегавшие прямо в темную воду, и узкие стремительные байдарки с белыми лопастями гребных весел, высоко занесенных над водой, — непривычное еще очарование новой Москвы — напоминало о прожитом, отошедшем навсегда, о жизни, прошумевшей так же стремительно, как сегодня утром грозовая туча над поездом.
Быков думал о предстоящей завтра торжественной встрече в аэропорту и, по свойственной ему неразговорчивости, радовался, что Тентенников не затевает беседы о Ване.
Тени на облаках становились все темнее, перекрестки таяли в мглистой дымке заката, постепенно, одна за другой, начали выплывать из прожелти осеннего вечера разноцветные полосы огней: голубых — над вывесками больших магазинов, зеленых, красных и желтых — на перекрестках, малиновых и лиловых — на фонарях трамваев.
— Видишь, какую закатили нам торжественную иллюминацию, — добродушно усмехнулся Тентенников. — Только не мало ли, братец?
— Это лишь начало…
— Конечно! — важно сказал Тентенников и велел шоферу повернуть к Усачевке.
— Гляди-ка, окошко освещено! — задумчиво промолвил Тентенников, запрокинув голову и глядя вверх на окна седьмого этажа.
Быков распрощался с шофером и сразу заторопился. Ему стало вдруг непонятно, как мог он надолго покинуть Лену, жить вдалеке от неё целый месяц, сидеть в одиночестве у костра, ходить с легавой за тетеревами по старым гарям и молодым вырубкам, по только что сжатым полям…
Дверь была открыта, Лена ждала на пороге. После обычных приветствий вошел он с Тентенниковым в низкую комнату, увешанную выцветшими фотографическими снимками десятых годов. Большой портрет Глеба, нарисованный каким-то художником-летчиком, висел на широкой стене.
— Соскучилась? — спросил Быков, обнимая Лену. — А я-то сам тоже, словно двадцатилетний, — как только от тебя известий нет, сразу начинаю телеграммами донимать. Небось, целая пачка уже накопилась?
— Ждала, очень ждала, — медленно проговорила Лена. — Днем, на работе, обязательно кто-нибудь начинает расспрашивать или о Ване, или о тебе. Ну, о Ване-то и радио сообщало. А от тебя иногда ничего нет, и вдруг телеграмма за телеграммой: «Телеграфь здоровье», «Как Ваня?», «Где Кузьма?» — и так без конца.
— В театр звал — не ходила, — басил Тентенников. — В кино — только на хронику. Как с работы придет — сразу же за стол и целый вечер только и делает, что пасьянс раскладывает. Даже меня всевозможным карточным тонкостям выучила.
— А ты сразу жаловаться! — обидчиво сказала Лена.
— Нет, почему же жаловаться? — оправдывался Тентенников. — Просто рассказываю, как без него жила…
— Помыться бы с дороги! — сказал Быков, приглаживая ладонью седые волосы. — И потом поспать хоть часок.
Кто-то постучал в дверь настойчиво и торопливо.
— Кого еще несет нелегкая? — удивился Тентенников.
В комнату вошел юноша в модном широком пальто, в шляпе.
— Вы, собственно говоря, по какому делу? — спросил Быков.