— Ну, уж насчет празднования вы нам советов не делайте, — строго ответила Софья Гавриловна. — Мы вот оттого только и продержались до вашего приезда, что во всем строжайший режим наводим. Живем, как на зимовке. Главное теперь — равномерно есть, жалкий свой рацион на целый день распределять. Чтобы жить. Чтобы работать. Чтобы хозяйство города сквозь блокадную зиму на своих плечах пронести. Чтобы город сберечь до дня нашей победы.
Суп был сварен из хряпы. Расчетливая Софья Гавриловна положила в кастрюлю не больше пятидесяти граммов шпика на пятерых.
— Это — вся дозволенная мною роскошь, — строго сказала она, ставя на стол кастрюлю. — А что касается вина, то позволим сегодня себе покутить: сохранилась у нас четвертинка московской горькой, — вот мы её на стол и поставим.
Стол придвинули к кровати, на которой лежала Елена Ивановна. Софья Гавриловна поставила пять приборов и три рюмки, — для Быкова нашлась у ней большая хрустальная стопка.
— Теперь бы только самую полночь не прозевать, — сказал Быков.
— А мы сейчас радио включим, — сказала старуха. — В новогоднюю ночь сигнал дадут; вообще-то у нас радио рано кончает работать.
Под спину Елене Ивановне подложили подушки, и она тоже сидела за столом.
…Быков задумчиво ходил по комнате из угла в угол. Он еще не успел разглядеть как следует лица жены, не видел еще её глаз по-настоящему, не знал, есть ли надежда поднять её с постели. Он знал только одно: приехал вовремя, чтобы спасти; опоздай немного — и не застал бы в живых. Как быстро время летит! Он встретил Новый год в кругу семьи (потому что уже всех, живущих в комнате, считал членами своей семьи). А вообще-то, как только жена поправится, он соберет их, да и эвакуирует в тыл, а сам останется здесь и будет работать на аэродроме до полного освобождения города. И дел сколько завтра! Надо обязательно в авиационный штаб сходить, узнать, где теперь Ваня и Уленков. Надо с партизанским штабом связаться, может быть, у них есть сведения о Тентенникове.
И без того жалкий свет коптилки уменьшался и уменьшался, да и вовсе погас. Укладываться спать пришлось в темноте. Конечно, о том, чтобы раздеваться на ночь, и думать не приходилось, — наоборот, надо было еще потеплей одеться, чтобы не застыть во сне. И когда Быков лежал на столе (на полу спать нельзя было — дуло из дверей), к нему подошла старуха и стала накрывать его всякими теплыми вещами: одеялами, пальто и какими-то пыльными покрывалами.
Так начался для Быкова новый, тысяча девятьсот сорок второй год.
Глава шестнадцатая
После приезда мужа Елена Ивановна стала медленно поправляться. Она еще была очень слаба, и Софья Гавриловна запретила ей подыматься с постели, но по вечерам, возвращаясь с работы, Быков радовался, примечая, что нет уже в Елене Ивановне спокойствия изнеможения, так поразившего его в день встречи. И хотя она сильно кашляла, мало спала, старуха строго сказала однажды вечером: «Все образуется». Так и было решено, что действительно дело идет на поправку. Через две недели после приезда Быкова Елена Ивановна уже начала ходить по комнате, а в начале февраля впервые вышла на улицу.
Вечерами Елена Ивановна читала вслух. И часто читала она старые народные сказки — о мужиках, искавших счастья, о вещих каурых конях, о богатырских курганах и о шелковой мураве лугов. Вот, поди ж, знала их с детства, а теперь многое было внове и радовало своей необычайной цельностью и неизменным счастливым концом — победой добра и погибелью злой силы.
Да, знала она: зло будет побеждено, справедливость восторжествует, горе рассеется, как туман, Родина, Москва придут на помощь Ленинграду, враг будет разгромлен, родной город оживет, запирует на приморском просторе, и далеким призрачным сном покажутся недавние страдания.
С каждым днем больше любила Елена Ивановна властную, строгую старуху. Пережитое в самые трудные месяцы породнило и сблизило их… И представить было невозможно, как жила бы она теперь без неё. В быстрых старушечьих руках, смолоду привыкших к хлопотливому домашнему труду, было столько ловкости и сноровки, что Елена Ивановна могла часами наблюдать за Софьей Гавриловной, когда та, вернувшись с дежурства, мыла посуду, или варила суп из хряпы, или, надев очки, вязала носки.
— Эк ты на меня уставилась, как на портрет, — добродушно твердила Софья Гавриловна в такие минуты. — Ничего интересного нет во мне, право.
— Голубушка ты моя, — улыбаясь, говорила Елена Ивановна, подымаясь с постели, слабыми, неуверенными еще шагами подходила к старухе и обнимала её.
Отложит, бывало, в сторону свое вязанье Софья Гавриловна и начнет какой-нибудь рассказ о давнем и пережитом и обязательно припомнит, какой славной девочкой-подростком была Елена Ивановна, и как важно она тогда по лестницам ходила, и какая у ней красивая была папка для нот с тисненной золотом французской надписью, и как бантики у ней неумело были вплетены в волосы, — ведь матери не было, а отцу и невдомек за делами вспомнить о каких-то синих и красных дочерних бантиках.
И так уже повелось, что новая квартира, как и старое, разгромленное победоносцевское гнездо, стала пристанищем всех больных и страждущих людей, живших в доме. Софья Гавриловна и здесь была начальником группы самозащиты, — в короткое время её узнали и полюбили жильцы. Многие приходили к ней — одна просила прочесть вслух письмо с фронта, другие шли за помощью в самых трудных житейских делах. Софья Гавриловна часто уходила на несколько часов с кем-нибудь из посетителей и возвращалась печальная, задумчивая, с плотно сжатыми губами и дрожью в руках. В такие минуты Елена Ивановна её ни о чем не расспрашивала: пройдет немного времени — и сама старуха расскажет, как за лекарством ходила для больных, как мертвым глаза закрывала, как «пеленашек» помогала вынести из дому. И часто делила с соседями ломоть своего пайкового хлеба… Кто знает, скольким людям она помогала, сколько слез утерла, к скольким ранам прикоснулась руками своими?
Как-то вечером, разливая в стаканы жиденький чай, Софья Гавриловна вдруг сказала:
— Ты, должно, дивишься, Аленушка, на меня, — но не лезет мне в горло кусок, когда рядом человек дышит, как рыба, которую из глубокого места на песок вытащили. Вот и помогаешь: хоть одной слезинкой меньше — и то хорошо.
— У нас все общее, — сказала Елена Ивановна. — Раз нужно помочь — помогайте. Ведь на всю жизнь сразу наесться нельзя.
Быков и сам чувствовал, как постепенно слабеет. Смолоду привыкший довольствоваться малым, он делил свою порцию хлеба, которую получал на работе, на две части и одну из них вечером отдавал Софье Гавриловне. А старуха, разливая щи из хряпы, норовила налить Быкову лишнюю тарелку.
Ежедневно мыться, греть на щепках воду, чтобы губкой обтереть тело, не валяться по утрам в постели, двигаться, держать в чистоте комнату, менять хоть раз в две недели белье — требовала от всех Софья Гавриловна. Она ходила по комнате, ворча, подметая, обтирая тряпкой стены. В строгой домовитости созданного ею уклада каждый из живущих в комнате чувствовал нерушимое утверждение жизни. На аэродроме у Быкова было много работы, и он очень уставал, но каждый вечер шел домой по пустынным, занесенным снегом улицам, по заваленным сугробами площадям, по безлюдным набережным Ленинграда. День проходил для Елены Ивановны в мыслях о муже. Когда он входил в комнату и пар клубился над его шапкой, она шла навстречу, и сама отстегивала пуговицы, и целовала мужа в пропахнувшие махоркой губы. И хоть стала она теперь такою же седой, как Софья Гавриловна, все было так, словно оба они еще молоды и свежесть чувства сохранена в той же целости и чистоте, как и в давние-давние годы. И Быкову так хотелось видеть её, что он шел домой и в мороз, и в обстрелы, и даже в дни, когда его отпускали только на пять-шесть часов. Тогда он заходил домой на час — и снова возвращался на аэродром, шатаясь от усталости.
А работы было много. Путь самолета от завода до полевого аэродрома за время войны стал гораздо короче, чем в мирные годы, — каждый час был дорог, каждая сбереженная минута приближала победу. Появление на ленинградском аэродроме механика, хорошо знакомого с новыми свияжениновскими истребителями, обрадовало летчиков, — и не раз приезжали они к Быкову за советами и консультацией.