— Слезы нам простят. Ведь мы с вами, Софья Гавриловна, никогда героями быть не собирались. Так просто жили, как жилось, интересами родных и близких людей, делавших большое и нужное дело, службой, домом, детьми (у меня своих не было, я о чужих заботилась). Радовались переменам, которые несло время, с каждым годом яснее чувствовали, как расцветала жизнь, видели, как строится рядом новое, и сами вносили свой вклад в него. У моих близких — самая трудная и опасная профессия изо всех, какие есть на свете. Как я гордилась ими! И если вдуматься, у меня никогда не было покоя… И в небо я привыкла смотреть иначе, чем вы… Но если мы сейчас всплакнули, никто нас укорять не станет: ведь сегодня ночью, как только начнется новая тревога, мы опять подымемся на крышу и снова, с одними лопатами и противогазами, будем на боевом посту. Ведь мы город сейчас защищаем, богатство народное, накопленное трудами стольких поколений… А слезы что же? Слезы — дело пустое.
— Умница ты у меня, — сказала Софья Гавриловна. — Увижу тебя — и от сердца беда отлегает.
Елена Ивановна смело посмотрела вниз и с радостью почувствовала, что голова больше не кружится и звон в ушах прекратился. Быстро и легко поползла она вверх к той трубе, которая с первой тревоги стала её излюбленным наблюдательным постом. Поднявшись, она собрала оброненные во время падения вещи — лопату, противогаз, сумочку с деньгами и карточками — и снова стала приглядываться к тому, что происходило в небе.
Пылающее небо Ленинграда, широко раскинувшееся над нею, стало теперь особенно грозным, изрезанное полосами яркого белого света прожекторов, озаренное вспышками рвущихся над облаками снарядов… Вражеский самолет, пролетавший где-то в высоте, сбросил на город осветительную ракету на парашюте. Режущий глаза, недобрый свет озарил город — и четкие, словно врезанные в небо очертания куполов, и деревья в дальнем саду, и мосты, сгорбившиеся над Невою. Необычный свет придавал какой-то фантастический отблеск осеннему ленинградскому пейзажу. Как ослепительное, призрачное видение, вставал город над замглившимся низким взморьем.
На этот раз самолеты сбрасывали только фугасные бомбы, и ни одной зажигалки не упало поблизости.
— Гляди-ка, мы с тобой безработными станем, — промолвила Софья Гавриловна.
— Конечно, — ответила Елена Ивановна, уже забыв о том, что было пережито ею. — Пройдет наше дежурство без особых происшествий, потом и вспомнить не о чем будет…
— А слезы? — ехидно спросила Софья Гавриловна. И обе рассмеялись — мгновенными были теперь переходы от веселья к печали и от шутки к горячему спору.
Осветительные ракеты погасли, зенитки стреляли реже, прожектора не шарили больше по небу, и оно стало опять привычно-знакомым мглистым небом ленинградской осени. Словно прозрачным пологом накрыты были здания, мосты, проспекты, — их очертания угадывались сквозь туманную дымку. Где-то вдалеке узкая полоска на краю горизонта напоминала медленно разгоравшуюся зарю, — пылали в пригороде дома, и отблеск пожара струился над городским простором.
Тревожная ночь подходила к концу. Елена Ивановна ждала сигнала отбоя. Она мечтала о том, как, вернувшись домой, растопит печку, вскипятит воду и выпьет с отцом по кружке горячего черного кофе, как скрутит папироску, покурит, сидя на тахте, и потом сразу же заснет, надолго заснет; если проспит следующую тревогу, ничего особенного не случится, за неё постоит на посту Софья Гавриловна, а потом и она в свою очередь сменит старуху.
— Тишает, — позевывая, сказала Софья Гавриловна.
Они спустились в бомбоубежище. Старик и Женя спали на скамейке, накрывшись старыми одеялами, сшитыми когда-то из разноцветных кусков материи. Елене Ивановне было жалко будить их, и она одна вернулась в квартиру. После напряжения тревожной ночи совсем не клонило ко сну, хотелось двигаться, ходить, работать. Она приготовила завтрак, подогрела кофе, накрыла на стол. Потом спустилась вниз, разбудила отца и Женю, привела их наверх, усадила за стол и вдруг почувствовала, как сильно ломит поясницу.
— Я только на минутку прилягу, чуть отдохну, — с виноватой улыбкой сказала она отцу, легла на диван и сразу заснула.
Она проснулась часа через три. Женя и отец еще спали. В квартире было темно, сквозь черные занавески не пробивался ни один луч света. Радио передавало отрывки из «Лебединого озера».
«Значит, тревоги нет, — с облегчением подумала Елена Ивановна. — Кончилось, хоть ненадолго, а раз кончилось — можно спать или дремать, слушая музыку, делать, что хочешь, просто жить, дышать, петь, смеяться». И сразу ей вспомнилось, что где-то впереди, совсем близко от немцев, на затерявшемся среди льняных полей аэродроме живут близкие, родные люди, от которых уже столько дней нет известий, и она сразу приняла решение: идти на телеграф, дать телеграмму, обязательно срочную и обязательно в несколько адресов: невыносимо мучиться, ждать ответа, томиться неизвестностью, — кто знает, что могло случиться с ними в эту самую ночь, когда взрывная волна чуть не сбросила её с крыши…
Осторожно ступая по мягким пушистым коврам, чтобы не разбудить отца и Женю, она по парадному ходу вышла из квартиры. На улице Елена Ивановна решилась посмотреть вверх, на крышу родного дома, где столько было пережито за последнюю длинную тревожную ночь.
— Упала бы я — беда, костей не сосчитать, — тихо сказала она, сворачивая в переулок. И сразу же, забыв о себе, начала думать о том, как тяжело сейчас, наверно, мужу, Тентенникову и приемному сыну: «Я-то ведь только один раз испытала то, что они испытывали по многу раз. Одно дело — крыша, а другое дело — воздушный бой, где нет никому пощады… Как-то живут они там?» И о многом еще думала она, проходя мимо разбитых домов, по хрустящему легкому стеклу, по осколкам снарядов. Она не знала еще, что мужу так и не удалось вернуться на фронт с уральского завода…
У зеркального стекла уцелевшей на перекрестке витрины она остановилась. Совсем близко подошла к зеркалу и, поправляя выбившиеся из-под платка седеющие волосы, увидела лицо свое таким, каким привыкла видеть за последние годы, — с мелкими морщинками возле глаз, с нервной, страдальческой (о, как она ненавидела это слово — и все же не могла иначе определить то, что сейчас видела) складкой возле рта, со слабым румянцем на осунувшихся щеках, с морщиной, делившей высокий лоб… Старость подходила быстро, и Елена Ивановна давно примирилась с ней. Но было обидно, что теперь за несколько тревожных недель она подалась больше, чем раньше за годы…
Когда кассирша на телеграфе протянула ей квитанцию, Елена Ивановна немного успокоилась и, наказав телеграфистке, чтобы телеграмму отправили сразу, спокойной и медленной походкой пошла по улице, ведущей к дому. И чем ближе подходила она к дому, тем больше чувствовала, что после сегодняшней ночи нет на свете силы, которая могла бы заставить уехать из родного дома до тех пор, пока он стоит на памятном с самого детства месте. Нынешние дни небывалых трудностей и испытаний не страшили её, и, читая сообщения о геройских подвигах советских людей, она радовалась, что и сама принимает участие в общей борьбе.
Глава девятая
Вот и улетели самолеты Ивана Быкова, Ларикова и Уленкова. На аэродроме осталось только два человека: лейтенант Горталов и Тентенников. Инструкции, переданные майором Быковым перед отлетом, были точны: Горталов закончит эвакуацию аэродрома и улетит на самолете, а Тентенников уедет на легковой машине. Аэродром был пуст, догорал подожженный на рассвете ангар, и, грустя, в последний раз обходил Тентенников летное поле, к которому так привык за последние недели.
Поздно ночью Горталов заснул на траве, неподалеку от самолета, — в семь часов Тентенников должен был его разбудить и дать старт. Легковая машина «эмка», на которой предстояло ехать Тентенникову, стояла в кустах, — он замаскировал её на случай неприятельского налета.
Тентенников взглянул на часы: без четверти семь. Теперь на аэродроме оставалось провести всего пятнадцать минут. Проснется Горталов, сядет в самолет, возьмется за руль, машина пойдет в последнюю пробежку по летному полю и вскоре скроется в облаках. Ночь была светлой, хоть тучи надвигались на ближние леса, и синеватый отлив их над перелесками предвещал грозу. Было нестерпимо душно. Запах горелого сена доносился с лугов. В траве трещали кузнечики, и сухая трава, казалось, тоже трещала в лад их неугомонному треску. Где-то поблизости звонко и отрывисто пела невидимая птица.